– Мне кажется, это свойственно более всего животным, а не журналистам.

– Ну нет. Животные слабее человека в борьбе за жизнь.

Я не спорил. Я все это и сам знал. Что лошадь на севере умирает, не выдерживая сезона в золотом забое, что собака подыхает на человеческом пайке.

В другой раз Иван Николаевич поднимал семейные проблемы.

– Я холост. Отец мой погиб в гражданскую войну. Мать умерла, пока я был в заключении. Мне некому передать ни свою ненависть, ни свою любовь, ни свои знания. Но у меня есть брат, младший брат. Он верит в меня, как в бога. Вот я и живу, чтобы добраться до Большой земли, до города Ишима – войти в нашу квартиру, улица Воронцова, два, – посмотреть в глаза брату и открыть ему всю правду. Понял?

– Да, – сказал я, – это – стоящая цель.

Каждый день, а дней было очень много – более месяца, Иван Николаевич приносил мне еду свою – она ничем не отличалась от нашего полярного пайка, и я, чтобы не обидеть топографа, ел вместе с ним его хлеб и масло.

Даже свой спирт – вольным давали спирт – Босых приносил мне.

– Я – не пью.

Я пил. Но спирт этот был такой пониженной крепости после того, как прошел несколько складов, несколько начальников, что Босых ничем не рисковал. Это была почти вода.

В тридцать седьмом году летом Босых был на «Партизане» несколько дней – еще в берзинские времена – и присутствовал при аресте знаменитой бригады Герасимова. Это – таинственное дело, о котором мало кто знает. Когда меня привезли на «Партизан» 14 августа 1937 года и поместили в брезентовой палатке, – напротив нашей палатки был низкий деревянный бревенчатый барак-полуземлянка, где двери висели на одной петле. Петли у дверей на Колыме не железные, а из куска автомобильной шины. Старожилы объяснили мне, что в этом бараке жила бригада Герасимова – семьдесят пять человек не работающих вовсе троцкистов.

Еще в тридцать шестом году бригада провела ряд голодовок и добилась от Москвы разрешения не работать, получая «производственный» паек, а не штрафной. Питание тогда имело четыре «категории» – лагерь использовал философскую терминологию в самых неподходящих местах: «стахановская» – при выполнении нормы на 130% и выше – 1000 граммов хлеба, «ударная» – от 110 до 130% – 800 граммов хлеба, производственная – 90 – 100% – 600 граммов хлеба, штрафная – 300 граммов хлеба. Отказчики переводились в мое время на штрафной паек, хлеб и воду. Но так было не всегда.

Борьба шла в тридцать пятом и тридцать шестом годах – и рядом голодовок троцкисты прииска «Партизан» добились узаконенных 600 граммов.

Их лишали ларьков, выписок, но не заставляли работать. Самое главное тут – отопление, десять месяцев зимы на Колыме. Им разрешали ездить за дровами для себя и для всего лагеря. Вот на таких кондициях бригада Герасимова и существовала на приисках «Партизана».

Если кто-нибудь в любой час суток любого времени года заявлял о желании перейти в «нормальную» бригаду – его сейчас же переводили. И с другой стороны – любой отказчик от работы прямо с развода мог идти не просто в РУР, или штрафную роту, или в изолятор – а в бригаду Герасимова. Весной 1937 года в бараке этом жило семьдесят пять человек. В одну из ночей этой весны все они были увезены на Серпантинную в тогдашнюю следственную тюрьму Северного горного управления.

Никого из них никто больше нигде не видел. Иван Николаевич Босых видел этих людей, а я видел только отворенную ветром дверь в их бараке.

Иван Николаевич объяснял мне премудрости топографического дела: вон от этой треноги мы, опустив в ущелье ряд колышков, наводили на треногу теодолит, поймав в «крест нитей».

– Хорошая штука топография. Лучше медицины.

Мы рубили просеки, рисовали цифры на затесах, истекающих желтой смолой. Цифры рисовали простым черным карандашом, только черный графит, брат алмаза, был надежен – всякие краски, синие, зеленые химического состава для измерения земли не годились.

Наша командировка постепенно окружалась легкой воображаемой линией сквозь просеки, в которые разглядывал глаз теодолита номер на очередном столбе.

Ледком, белым ледком уже схватывало речки, ручейки. Мелкие огненные листья засыпали наши пути, и Иван Николаевич заторопился:

– Мне надо возвращаться в Магадан, сдать свою работу скорее в управление, получить расчет и уехать. Пароходы еще ходят. Мне хорошо платят, но я должен спешить. Тут две причины моей спешки. Первая – я хочу на Большую землю, трех колымских лет достаточно для изучения жизни. Хоть говорят, что Большая земля еще в тумане для таких путешественников, как ты и я. Но я вынужден быть смелым по второй причине.

– Какая же вторая?

– Вторая в том, что я не топограф. Я журналист, газетчик. Топографии я обучался здесь же, на Колыме, на прииске «Разведчик», где я был реечником у топографа. Выучился этой премудрости, не надеясь на доктора Беридзе. Это мой начальник посоветовал мне взять эту работу по привязке Черного озера к надлежащим местам. Но я что-то напутал, что-то пропустил. А начинать всю привязку сначала у меня нет времени.

– Вот что…

– Та работа, которую мы делаем с тобой, – черновая топографическая работа. Она называется триангуляцией третьего класса. А есть и высшие разряды – второго класса, первого класса. О них я и думать не смею, да вряд ли буду в жизни заниматься.

Мы попрощались, и Иван Николаевич уехал в Магадан.

Уже на следующий год, летом сорокового года, хоть я давно работал с кайлом и лопатой в разведке, мне снова повезло – новый топограф из Магадана начал повторную «привязку». Я был отряжен как опытный реечник, но, разумеется, не обмолвился и словом о сомнениях Ивана Николаевича. Все же спросил нового топографа о судьбе Ивана Босых.

– Давно на материке, сука. Исправляем вот его работу, – мрачно выговорил новый топограф.

1973